Договор с левиафаном

Теория общественного договора в «Левиафане» Томаса Гоббса Текст научной статьи по специальности « Философия, этика, религиоведение»

Аннотация научной статьи по философии, этике, религиоведению, автор научной работы — Вражнова Анастасия Сергеевна, Царёв Дмитрий Алексеевич

Аннотация: статья посвящена договорной теории происхождения государства в философии Т. Гоббса , рассматриваются концепции « естественного состояния », « войны всех против всех », государствалевиафана, раскрываются основные положения политико-правого учения философа.

Похожие темы научных работ по философии, этике, религиоведению , автор научной работы — Вражнова Анастасия Сергеевна, Царёв Дмитрий Алексеевич

Annotation: this article deals with Thomas Hobbes’ social contract theory, which explains the origin of the state. The article explores such concepts as “the state of nature”, “a war of all against all”, “Leviathan” and explains the basic provisions of Thomas Hobbes’ political and legal doctrine.

Текст научной работы на тему «Теория общественного договора в «Левиафане» Томаса Гоббса»

?Вражнова Анастасия Сергеевна Царёв Дмитрий Алексеевич

Тульский государственный педагогический университет им. Л.Н. Толстого факультет иностранных языков (2 курс)

Научный руководитель: Ю.В. Назарова, доктор философ. наук, доцент

Аннотация: статья посвящена договорной теории происхождения государства в философии Т. Гоббса, рассматриваются концепции «естественного состояния», «войны всех против всех», государства-левиафана, раскрываются основные положения политико-правого учения философа.

Ключевые слова: Гоббс, происхождение государства, общественный договор, естественное состояние, война всех против всех, естественные законы, Левиафан, абсолютизм.

Annotation: this article deals with Thomas Hobbes’ social contract theory, which explains the origin of the state. The article explores such concepts as «the state of nature», «a war of all against all», «Leviathan» and explains the basic provisions of Thomas Hobbes’ political and legal doctrine.

Keywords: Hobbes, the origin of the state, the social contract, the state of nature, a war of all against all, the natural laws, Leviathan, absolutism.

значительный познавательный интерес, её детальное изучение даёт возможность глубже понять сущность государства, а, следовательно, и точнее определить его роль и функции в современном мире, что крайне важно. В настоящее время существует множество теорий, объясняющих по-своему причины и условия возникновения общества, государства, права, одной из которых является так называемая теория «общественного договора». Плюрализм мнений по данной проблеме объясняется её сложностью и давностью возникновения, а также тем, что взгляды философов на неё часто находятся в тесной связи с их личными политическими воззрениями. Некоторые исследователи усматривают истоки договорной теории ещё в глубокой древности, однако

ТЕОРИЯ ОБЩЕСТВЕННОГО ДОГОВОРА В «ЛЕВИАФАНЕ» ТОМАСА ГОББСА

роблема происхождения государства на протяжении многих столетий занимала умы философов и не решена до сих пор. Помимо того, что рассмотрение данной проблемы представляет

своё распространение она получила в естественно-правовых учениях XVII— XVIII вв. Один из основоположников и наиболее авторитетный сторонник данной теории в Новое время — английский философ-материалист Томас Гоббс (1588—1679).

Т. Гоббс считал, что первоначально люди находились в «естественном состоянии человеческого рода» [1] и государства не существовало. При этом каждый обладал «правом на всё» [1], включая даже жизнь другого человека. И так как людям присущи эгоизм, страх, жадность, честолюбие, жажда власти, наживы и т.п., всё это вело к «войне всех против всех» [1]. Данные мысли были изложены философом в знаменитом труде под названием «Левиафан, или материя, форма и власть государства церковного и гражданского» (1651).

В «Левиафане» Т. Гоббс выдвигает принцип изначального равенства людей: «Природа создала людей равными в отношении физических и умственных способностей. » [1]. Равенство способностей — источник взаимного недоверия между людьми, так как оно порождает и равные надежды на достижение поставленных целей. Люди, преследуя одну и ту же цель, часто становятся соперниками или даже врагами. По Т. Гоббсу, эта цель главным образом заключается в сохранении жизни. Пытаясь достичь этой цели, они стараются «погубить или покорить друг друга» [1]. Тот факт, что всякий руководствуется в жизни только своими потребностями и интересами, и приводит к вышеупомянутой «войне всех против всех». В подобных условиях жизни и свободе любого человека постоянно угрожает опасность. Единственным способом самосохранения является принятие со стороны человека предупредительных мер: «силой или хитростью держать в узде всех»[1]. Всё усугубляется ещё и тем, что люди могут зайти очень далеко, добиваясь к себе от других уважения и признательности. Таким образом, Т. Гоббс выделил три основные причины этой войны: соперничество, недоверие и жажда славы. «Первая причина заставляет людей нападать друг на друга в целях наживы, вторая — в целях собственной безопасности, а третья — из соображений чести» [1]. В своих поступках люди придерживаются принципа «человек человеку — волк». Отсюда становится очевидным, что отсутствие всеобщей власти над людьми ведёт к полному хаосу. Подобное состояние не сулит

человечеству ничего хорошего, так как никто не может гарантировать человеку плоды собственного труда; жизнь людей замирает: не развиваются науки, искусство, техника, ремёсла. А главное — нет и самого общества, а есть только «вечный страх и постоянная опасность насильственной смерти»[1]. В таких обстоятельствах жизнь людей «одинока, бедна, беспросветна, тупа и кратковременна»[1].

Итак, в мировоззрении Т. Гоббса мы находим достаточно пессимистическую оценку природы человека. Но люди не могут пребывать в столь бедственном положении вечно. Искать пути к преодолению «войны» человека побуждают страх смерти и желание более полно удовлетворить свои жизненные потребности. Разум же подсказывает, на каких условиях между людьми должен быть заключён договор, ведущий к долгожданному миру. По Т. Гоббсу, эти условия есть естественные законы.

Первый (основной) естественный закон определяется философом как необходимость «искать мира и следовать ему» [1]. Второй закон предписывает человеку (в случае согласия на то других людей) «отказаться от права на все вещи в той мере, в какой это необходимо в интересах мира и самозащиты, и довольствоваться такой степенью свободы по отношению к другим людям, которую он допустил бы у других людей по отношению к себе» [1]. Т. Гоббс подчёркивает, что мир заключается только при условии, что каждый человек откажется от «права делать всё, что он хочет» [1]. В противном случае состояние войны не будет преодолено. Из второго закона вытекает третий: «люди должны, выполнять заключённые ими соглашения, без чего соглашения не имеют никакого значения и являются лишь пустыми звуками» [1]. Это и есть источник справедливости, которой, как и собственности, не было места в догосударственном состоянии.

Помимо вышеизложенных трёх естественных законов, Т. Гоббс выделяет ещё шестнадцать: четвёртый закон предписывает людям быть благодарными за благодеяния, оказанные в их адрес; пятый закон определяется философом как «закон взаимной уступчивости или любезности» [1]; шестой предписывает людям легко прощать обиды; седьмой направлен против жестокости и обязывает людей выбирать средства отмщения сообразно с ожидаемым от него благом; восьмой закон направлен против оскорбления;

девятый — против гордости; десятый — против надменности; одиннадцатый предписывает судьям быть беспристрастными в решении споров; двенадцатый провозглашает принцип равного использования людьми общих неделимых вещей; тринадцатый предписывает проводить жребий, чтобы определить право владения вещами, которые нельзя не использовать сообща, не поделить; четырнадцатый закон повествует о первородстве и первом владении; пятнадцатый гарантирует посредникам неприкосновенность при решении споров; шестнадцатый предписывает сторонам спора подчиняться арбитражу; семнадцатый запрещает сторонам спора быть судьями в своём же собственном деле; восемнадцатый запрещает заинтересованной стороне быть судьёй в споре; девятнадцатый предписывает судьям привлекать свидетелей при разрешении споров. Эти шестнадцать законов могут быть сведены к очень простому правилу: «не делай другому того, чего ты не желал бы, чтобы было сделано по отношению к тебе» [1]. «Естественные законы неизменны и вечны» [1]. Нарушение каждого из них чревато возвращением людей в «бедственное состояние войны» [1] друг против друга.

Но естественные законы как условия заключения мира сами по себе не являются обязательными для исполнения. Договор же между людьми не может быть основан на простом доверии, поэтому необходим его гарант. Причём им не может выступить ни один из участников договора, так как все люди равны между собой. Появление принудительной власти в лице государства контролировало бы соблюдение договора каждым человеком. Поэтому отказ людей от «свободы делать всё, что им хочется» [1] должен вылиться в передачу ими части своих прав государству, которое на основе естественных законов создаст позитивное право, сделав эти законы «безусловным императивом поведения» [2, c. 326]. «Люди между собой договариваются о том, что у них теперь будет государство, о том, что у них теперь будет common wealth, о том, что у них будет Левиафан, и у этого государства должен быть суверен» [3]. Т. Гоббс подчёркивает, что у людей не изымается вся полнота их прав. Права, «без которых человек не может жить или не может жить хорошо» [1], должны остаться при нём. «Главное право, от которого люди отказываются, — это право наказывать смертью других людей. » [3]. Следовательно, теперь государство обретает право осуществлять смертную казнь в отношении тех, кто нарушит заключённый договор. Подданные же имеют право «покупать и

продавать и иным образом заключать договоры друг с другом, выбирать своё местопребывание, пищу, образ жизни, наставлять детей по своему усмотрению и т. д.» [1]. Ни о каких политических правах речь здесь не идёт. В руках человека или группы лиц, стоящих во главе государства, сосредоточена огромная власть, которая заставляет каждого подданного повиноваться общей воле и принуждает к «внутреннему миру и к взаимной помощи против внешних врагов» [1]. Носитель этой верховной власти определяется Т. Гоб-бсом как суверен. Всякий отличный от этого лица человек является его подданным.

Т. Гоббс провозглашает принцип неотчуждаемости и неделимости власти в государстве. Однажды заключив договор с сувереном, подданные уже не имеют права его расторгнуть. Они не могут, не нарушив при этом справедливости, упразднить верховную власть, изменить форму правления, наказывать суверена, осуждать его действия и т.д. Верховная власть не может быть уничтожена или изменена людьми, которые сами согласились её учредить. Власть суверена «абсолютна, т.е. она безгранична: обширна настолько, насколько это вообще можно себе представить» [2, с. 327]. В компетенцию суверена входит право формировать законодательство, осуществлять судебную власть, объявлять войну и заключать мир с другими государствами, назначать военных и гражданских должностных лиц, наказывать и поощрять своих подданных, награждать их почётными титулами и др. «Только суверен может считать, какие мнения вредны в государстве, а какие полезны» [3]. Неделимость прав означает, что суверену, лишившись одного из вышеперечисленных прав, нельзя сохранить всю полноту власти. Обязанности суверена сводятся к одному простому положению: благо народа — высший закон. Но так как они нигде не прописаны, получается, что они носят необязательный характер и по отношению к народу суверен вправе делать всё, что посчитает нужным. Т. Гоббс оправдывает столь неограниченную верховную власть. Он убеждён, что её отсутствие приведёт к «разнузданному состоянию безвластия» [1], которое грозит подданным ещё большими «бедствиями и ужасающими несчастьями» [1], чем те стеснения, которые они якобы выносят под гнётом абсолютной власти.

Философ не берётся утверждать, что все государства в мире возникли вследствие заключения общественного договора. Однако доказательством существования «войны всех против всех» он видел то «животное состояние» [1], в котором пребывали племена индейцев в Америке. По мнению Т. Гоббса, «война всех против всех» может быть хорошо проиллюстрирована и образом жизни, которого придерживаются люди во время гражданской войны, когда имеет место вакуум власти. Такие представления философа, вероятно, можно объяснить опытом Гражданской войны в Англии, произошедшей в 1640— 1650 гг. В это время он находился в Париже, опасаясь преследований на родине за свои роялистские взгляды. «Левиафан» был опубликован уже после возвращения его автора в Англию в 1651 г. Отечественный социолог и философ А.Ф. Филиппов отмечает, что в концепции Т. Гоббса «естественное состояние войны всех против всех не надо понимать исторически конкретно, что это — некоторая идеализация» [4, с. 111]. По Гоббсу, верховную власть можно установить двумя способами: физической силой (подчинением или завоеванием) и добровольным соглашением. Государство, основанное первым способом, философ назвал «основанным на приобретении» [1], а государство, возникшее вторым способом, — «основанным на установлении» [1], или «политическим государством» [1]. Что касается форм государственной власти, то мыслитель выделяет три: демократию, аристократию и монархию. При этом свои предпочтения он отдаёт последней.

Теория общественного договора сильно поколебала позиции господствовавшей до её возникновения со времён Средневековья теологической теории, защищавшей идею божественного происхождения суверенной власти. При этом важно отметить, что Т. Гоббс не выступал с антирелигиозных позиций. Значительную часть своего трактата философ посвятил как раз богословию.

Таким образом, Т. Гоббс использует образ Левиафана для описания государства, обладающего земным всемогуществом, по его собственному выражению, «смертного Бога» [1]. Идеальным государством философ признаёт абсолютную (неограниченную) монархию. Его воззрения оказали значительное влияние на общественную мысль того времени, а многие положения его политической философии актуальны и сегодня. Впоследствии теория

Т. Гоббса послужила прообразом для создания таких более поздних концепций договорного происхождения государства таких, как теорий Дж. Локка и Ж.-Ж. Руссо, которые обнаруживают с ней достаточно серьёзные расхождения.

1. Гоббс Т. Левиафан, или Материя, форма и власть государства церковного и гражданского [Электронный ресурс] // Гражданское общество в России. Научная электронная библиотека.: URL: http://www.civisbook.ru/files/File/Gobbs Leviafan.pdf (дата обращения 26.04.2016).

2. История политических и правовых учений: Учебник для вузов. Под общ. ред. В. С. Нерсесянца. М.: НОРМА, 2004. 933 с.

Максим Трудолюбов: Перевоспитание Левиафана

Когда-то люди не знали забот ни о чем совместном. Они жили небольшими группами, охотились, собирали плоды, кочевали, но вдруг что-то заставило их остановиться, собраться в большие сообщества и в конце концов «своим искусством создать себе великого Левиафана, который называется Республикой или Государством». Причины и результаты превращения человека из «дикаря» в цивилизованное «общественное животное» веками занимали мыслителей. Одним из способов думать об этом превращении стала идея общественного договора: представление о том, что когда-то в прошлом люди договорились между собой жить не так, как прежде. В том, как этот воображаемый договор мог быть заключен, впрочем, были большие несогласия.

Первым пунктом расхождения во мнениях было доисторическое, «естественное» состояние человечества: было ли оно райским или ужасным. Для Томаса Гоббса первобытное состояние было чудовищным, оно было войной всех против всех, потому что такова природа человека: «Мы находим в природе человека три основные причины войны: во-первых, соперничество; во-вторых, недоверие; в-третьих, жажду славы». В этой ежедневной войне человека сопровождает вечный страх и постоянная опасность насильственной смерти. Жизнь его «одинока, бедна, беспросветна, тупа и кратковременна». Выход один, уверен Гоббс: все люди одновременно должны отказаться от права делать что угодно и передать одному избранному лицу право управлять собой. Так рождается Левиафан, искусственное существо, государство, «единое лицо, ответственным за действия которого сделало себя путем взаимного договора между собой огромное множество людей, с тем чтобы это лицо могло использовать силу и средства всех их так, как сочтет необходимым для их мира и общей защиты».

Для жившего более чем сто лет спустя Жан-Жака Руссо первобытная жизнь была, наоборот, идеалом, который человечеством давно утрачен: «Пример дикарей, кажется, доказывает, что человеческий род был создан для того, чтобы оставаться таким вечно и все его дальнейшее развитие представляет собой по видимости шаги к совершенствованию индивидуума, а на деле – к одряхлению рода». В развитии, в переходе от естественного состояния к общественному Руссо видит регресс. Законы в его понимании – это путы, наложенные богатыми на бедных: «Они навсегда установили закон собственности и неравенства, превратили ловкую узурпацию в незыблемое право». Спасение – в новом договоре, в таком, который все общее поставит над всем частным: «Каждый из нас передает в общее достояние и ставит под высшее руководство общей воли свою личность и все свои силы, и в результате для нас всех вместе каждый член ассоциации превращается в нераздельную часть целого».

Еще одна знаменитая версия появления общественного договора принадлежит Джону Локку, жившему позже Гоббса, но раньше Руссо. Локк рассуждал примерно так: у естественного человека было все, а пользоваться этим всем ему было небезопасно – другой претендент на ту же вещь мог оказаться сильнее. И поэтому было решено, что лучше ограничить это всеобщее равенство границами – изгородями и правилами. Люди готовы отказаться от первобытной свободы, чтобы «объединиться ради взаимного сохранения своих жизней, свобод и владений, что я называю общим именем «собственность», пишет Локк: «Поэтому-то великой и главной целью объединения людей в государства и передачи ими себя под власть правительства является сохранение их собственности». Итак, собственность для Локка – не только материальное владение, а «жизнь, свобода и владение».

Как мы видим, все это умозрительные конструкции, не договоры, подписанные кем-то в действительности. Это оптика, придуманная для того, чтобы взглянуть на общественные отношения с высоты – взять картинку общим планом. Впрочем, характер оптики даже у этих трех мыслителей (а ими тема, конечно, не исчерпывается) был настолько разный, что и выводы, сделанные их последователями, оказывались разными, иногда противоположными. Локк закреплял в своих выводах события уже случившейся в Англии Славной революции, а Руссо предвосхищал революцию во Франции. Все-таки именно он счел, что действие договора народ может прервать и пойти на смену режима. «Я с трудом мог бы назвать имя хоть одного революционера, который не был бы захвачен этими разрушительными теоремами. «Общественный договор» был Кораном будущих ораторов 1789-го, якобинцев 1790-го, республиканцев 1791-го и бешеных самых неистовых», – писал современник событий Малле дю Пан.

Локк считал собственность основой благосостояния и безопасности, Руссо – причиной деградации общества, и это расхождение стало одним из оснований долгого и кровавого противостояния правой и левой идей. Если сильно огрубить, то можно сказать, что договор Гоббса был монархическим, локковский – буржуазно-республиканским, а договор Руссо – социалистическим. Если огрубить еще сильнее, то выяснится, что из Локка выросло государство, объединившее североамериканские штаты, а из Руссо – Советский Союз.

Но было во всех трех взглядах и нечто общее – «дух просвещения», то, что делало описанную дискуссию общеевропейской. Есть мыслители, считающие, что дух просвещения растворился, как только прекратилось противостояние капиталистического Запада и социалистического СССР (см. книгу Джона Грея «Поминки по просвещению»). Мы живем в другую эпоху, но я не верю, что в силу смены эпох власть вдруг стала частью природы, чем-то данным нам при рождении. Не с ней мы вышли из леса, спустились с гор, перешли к оседлой жизни и построили общественную жизнь. Человек уже владеет самим собой и плодами своего труда до появления Левиафана на свет. Суть договора в том, что «мы, нижеподписавшиеся», договорились между собой о том, как жить. Результатом этого оказывается готовность подчиниться правилам, т. е., говоря языком ХХ века, институты: «Институты – правила игры в обществе, точнее, установленные людьми ограничения, которые определяют взаимодействие между ними» (Дуглас Норт). Договариваются люди между собой, а не человек и «власть».

Тему общественного договора в наш современный российский словарь ввел Александр Аузан, и это блестящая идея, которая должна была бы напомнить нам о наших общих с европейцами корнях. Речь идет о понимании отношений между человеком, другим человеком и государством, а не об отношениях француза, англичанина или чеха с их королями. Во всех этих историях есть частное, национальное, но есть и общее, европейское. В том, что касается философских основ отношения к общественному устройству, мы вполне можем считать себя европейцами – пусть и особенными. Если говорить об альтернативах революциям, с помощью которых договоры разрывались во многих странах, то это попытки реальных (не умозрительных) соглашений по образцу голландского трехстороннего договора между промышленностью, профсоюзами и государством. Наш путь к «современности» (modernity) был не таким продуманным. Опыт советского периода в истории России – это, пожалуй, пример преступного размена: прорыв в современность ценой уничтожения крестьянства, сельского хозяйства и всего образованного класса. В прошлом у России немало периодов прострации и разочарования в попытках угомонить созданное своими же руками чудище, которое больше похоже не на библейского Левиафана, а на Таракана из стихотворения Корнея Чуковского («Покорилися звери усатому. (Чтоб ему провалиться проклятому!) А он между ними похаживает, золоченое брюхо поглаживает»).

Смотрите так же:  Как рассчитать стаж работы для льготной пенсии

Но это не значит, что так будет всегда. Власть – это плод нашего соглашения, а не языческое божество, требующее принесения жертв. Общественный договор – это не договор с Левиафаном (Тараканом), а дискуссия о том, каким Левиафан должен быть. Такая дискуссия может быть долгой, это не вопрос пяти или десяти лет. И разговор этот не должен сбиваться на торг по образцу «лояльность в обмен на стабильность». В таком торге мы не раз проигрывали. Неудачи такого рода свойственны не только российскому обществу – посмотрите на ситуацию с «пекинским консенсусом» (см. колонку на этой странице) – это тот же размен ценностей и прав на страсть к материальному процветанию. И этот размен неустойчив. А мы ведь начали путь к общественной модернизации раньше, чем Китай.

Статья продолжает цикл «Пермский договор», посвященный выработке нового общественного договора. Цикл подготовлен совместно с Пермским экономическим форумом. Статьи выходят по пятницам.

Три кита. «Левиафан», режиссер Андрей Звягинцев

Поиск эпитета для фильма – сложная работа, но не в этом случае: «Левиафан» Андрея Звягинцева – прежде всего большой фильм. Об этом свидетельствует и название. О левиафане в Танахе упоминается шесть раз, самое подробное описание в Книге Иова, которую можно считать отдаленным первоисточником картины: несмотря на это, ни разу не объясняется, кто он такой и как выглядит. Морской змей? Динозавр? Кашалот (версия, получившая распространение позднее с легкой руки Германа Мелвилла, сближающего Книгу Иова с историей Ионы)? Метафора сатаны – или, напротив, неуловимой, необъяснимой и неисповедимой воли Божьей?

Очевидно лишь одно: левиафан велик.

В фильме есть три левиафана. Первый – остов кита на берегу, куда сбегает из дома подросток Ромка. Второго замечает в море с обрыва его мачеха Лиля: спина морского чудовища, играющего в неспокойных волнах, – последнее, что она видит перед смертью. Третий левиафан является центральному герою, Николаю, в словах священника, отца Василия, цитирующего строки из Писания. Продолжим цитату: «Можешь ли ты удою вытащить левиафана и веревкою схватить за язык его? вденешь ли кольцо в ноздри его? проколешь ли иглою челюсть его? будет ли он много умолять тебя и будет ли говорить с тобою кротко? сделает ли он договор с тобою, и возьмешь ли его навсегда себе в рабы. »

У каждого левиафана – свой размер и свой удел. На каждого – своя уда.

Первое чудище плавает у поверхности, подцепить его на крючок немудрено. Левиафан согласно одноименному трактату (1651) Томаса Гоббса – государство. Фильм Звягинцева о взаимоотношениях человека с государством, о специфике русского левиафана. Если у британского рационалиста и гуманиста возникновение этого коллективного тела логически следует из необходимости прекратить войну всех против всех, ограничить естественные права во имя общественного договора, то в нашей национальной версии никакой взаимной пользы нет и быть не может. Государство и есть единственный победитель в истребительной войне. Пленных не берет, к мирным договорам не расположено.

В начальных кадрах фильма только безмолвная природа. Едва заметный след присутствия человека – мигающий огоньком вдали маяк на берегу. Сгнившие лодки в прибрежной воде, груды камней; археология. Потом мы видим дом. На веранде зажигается свет. Из дома выходит человек, садится в автомобиль, едет в предрассветных сумерках на вокзал. Мужчина встречает на перроне второго мужчину, они возвращаются в город, уже на первом перекрестке встречая инспектора ДПС – то бишь представителя власти. Хорошего, прикормленного приятеля, который тут же предупреждает, что вот-вот заедет его начальник: у того опять сломалась «Нива» (герой – владелец автосервиса). Отказаться не получится, неуверенное «Давай завтра» не будет услышано. Степаныч явится собственной персоной в ближайшие часы.

Власть не спрашивает разрешения. Она приходит сама. Может оказаться в отличном настроении, как Степаныч, – пока Николай копается в его тачке, тот решает кроссворд. А может и в другом, как местный мэр Вадим Сергеевич Шелевят. К ночи, подвыпив, тот решает заехать к горемычному автомеханику, у которого суд только что решил отобрать дом и землю. Покуражиться, больше незачем. «Власть, Коля, надо знать в лицо», – скажет со значением градоначальник. «И чё тебе надо, власть?» – недружелюбно ощерится обиженный. «Вот это всё», – честно ответит власть.

Мэр позарился на землю Николая. Потеряв дом на берегу моря, тот потеряет и работу – собственный малый (меньше не бывает) бизнес. Суд принял сторону мэра. Другими словами, администрации, как вполне по-кафкиански именуется власть в постановлении. Весь фильм показывает, как государство оттесняет человека, загоняет его в угол. Лишает не только пространства, но и союзников, пока он не останется в одиночестве и вся его земля будет ограничена тюремной камерой. Чуть больше, чем гроб, и на том спасибо. А стоит тебе заступить на их территорию, как пожалеешь. Придешь в полицию жаловаться – сядешь в обезьянник без вины и причины. Попробуешь начальника шантажировать – чудом жив останешься. Если останешься.


«Левиафан»

В мире российского зазеркалья вместо разделения властей происходит их гармоничное единение под сенью главной – исполнительной. Под угрозой разоблачения своих «фаберже» (этот в меру изящный эвфемизм употребляется в отношении как интимных частей мэра, так и его былых преступлений, список которых привез из Москвы в папке гость и друг Николая адвокат Дмитрий) Шелевят сзывает Тарасову, Горюнову и Ткачука. Это судья, прокурор и начальник полиции города Прибрежный. Четвертой власти в этой системе координат существовать не может – она не опасна и не нужна. Мэр лишь делает вид, что пугается разоблачения в СМИ, чем грозит ему адвокат, а потом жестоко избивает столичного шантажиста, чтобы его припугнуть и прогнать. Говоря точнее, четвертая власть в России существует, просто не имеет к журналистам ни малейшего отношения. Речь о духовных авторитетах, главный из которых, безымянный архиерей, впервые появляется на экране одновременно с Шелевятом, за одним столом. «Всякая власть от Бога» – распространенная и, как известно, искаженная цитата из апостола Павла, в его устах легализация бесправия и насилия, вершимых мэром не только по попустительству, но и во благо церковных иерархов.

Звягинцев ведет своего героя – и зрителя вслед за ним – по лестнице российской власти, от простого мента все выше и выше, вовсе не к портрету Путина над мэрским рабочим столом, а прямиком в храм. Потрясающий в своей простоте и наглядности прием: медленное, гипнотизирующее приближение камеры, от общего плана к крупному, на лицо судьи, бесстрастной скороговоркой читающей приговор. Естественно, обвинительный, других у нас не бывает. В начале Николай лишается дома и земли. В финале – прав и свобод. Это постепенное неторопливое приближение, будто твоя смерть вот-вот настигнет тебя: иллюзия увеличения, роста пока еще худосочного и невзрачного левиафана. Точно таким же образом в эпилоге снят архиерей, читающий праздничную проповедь на торжественном открытии белоснежной и новенькой, с иголочки, церкви. Лицо все больше, голос – громче и уверенней. Не спрятаться от взгляда и гласа власти, не убежать из пасти чуда-юда.

Важнейший, прочитываемый вполне однозначно авторский посыл – обнаружение первопричины насилия и бесправия не в конкретных фигурах правителей, а в молчаливом или активном одобрении происходящего высшей инстанцией, Русской православной церковью. В этом «Левиафан» откровенно смыкается с другим художественным произведением – панк-молебном Pussy Riot, который дважды упоминается в фильме: сначала название группы мелькает в телевизоре (со времен «Елены» для Звягинцева это значимый прием), потом об акции упоминает в своей проповеди архиерей. В самом деле, за все постсоветское время не вспомнить других прецедентов, когда люди творческих профессий осмеливались подвергнуть критике институт церкви как участника подавляющей вертикали власти. Здесь Звягинцев выступает неожиданно бесстрашно – заслужив славу эскаписта, приверженца умозрительных схем и бестелесных притч, он прибегает к открытой публицистичности. На уровне приема это выражено в виртуозном воспроизведении несуразно длинной речи судьи и в запараллеленной с ней проповеди, позаимствованной из реальности. И то и другое – вербатим.

В начале фильма противник выглядит конкретно – недаром Николай и Дмитрий надеются взять его за «фаберже». Это мэр Шелевят, пьющий, далеко не юный, параноидально переживающий из-за выборов, до которых еще целый год. Роман Мадянов играет роль всей жизни: жирные мазки, сочный, неправдоподобно натуралистический гротеск – временами неловко смотреть, будто пьяного снимают скрытой камерой. Его комичные ужимки разом превращаются в хищный оскал, и в одну секунду он больше не смешон – наоборот, страшен в своем глумлении. Идолище поганое, такое свалить сложно, но возможно. Однако короля делает свита. Поначалу бледные и невыразительные (эпитет ни в коем случае не относится к актерам, а только к персонажам) тарасова-горюнова-ткачук размножаются делением, не дают шанса на достойное противостояние. Когда Николая арестовывают два следователя, они пугающе похожи друг на друга повадкой, одеждой и даже лицами. Справься с одним – из-за угла выйдет второй, а там найдутся третий, четвертый, двадцать пятый…

Здесь нет места карикатуре, настолько они все телесны, материальны, реальны. А реальнее всех бородатый архиерей, держащийся с фирменной уверенностью в каждом своем слове и действии: ведь власть – от Бога. Его паства, соратники, единомышленники – прихожане, заполняющие в последней сцене церковь. Ту самую, которая построена на месте дома Николая, как выясняется вдруг, снесенного вовсе не по прихоти мэра, а по воле властного иерарха.

Одна из самых сложных и удачных сцен фильма – пикник на природе, где оказываются почти все центральные персонажи: Николай, его жена Лиля, сын Ромка, их друзья Паша и Анжела, приехавший из Москвы Дима и непременный Степаныч, в честь чьего дня рождения и устроен праздник. Гвоздем программы заранее объявляется возможность «пострелять». С бутылками расправляются моментально – Степаныч прихватил автомат. Но есть у него и сюрприз: неожиданные мишени – портреты генсеков и вождей. Ленин, Брежнев, Горбачев идут в дело под неизменный хохот зала. Николай тоже смеется и спрашивает, нет ли в загашнике кого из нынешних. Степаныч рассудительно отвечает: «У меня на хозяйстве кто хошь найдется. Но нынешним рановато еще, не пришло их время. Нет, так сказать, исторического зазора. Пусть пока на стенке повисят».

Любопытно, что стрельбы по советским кумирам так и не произойдет: Николай застукает Лилю с любовником, случится неизбежная потасовка, а когда Анжела предложит убрать ружья от греха подальше, ее ребенок спросит: «Что такое грех?» Повеет знакомым Звягинцевым, режиссером «Изгнания», который на самом деле никуда не исчезал, ведь «Левиафан» – вариация на сходную тему: фильм о мужчине и его изгнании из отчего дома, а еще об изменившей ему женщине. Левиафан новой российской власти – не единственный и, возможно, не самый страшный. Есть другой: левиафан высшей воли – самой судьбы, корежащей и плющащей жизни малых сих.

Выстрела не прозвучит, хотя палец вроде бы был на самом спусковом крючке – и это повторится слишком много раз, чтобы казаться случайным совпадением. Сперва мы видим Николая, который берет в руки ружье – уже подвыпивший, воинственный, готовый пристрелить мэра Шелевята, явившегося к нему под дверь. Но оружие так и не зарядит, ни на кого не направит, отложит. Угрожающе будет чистить в канун пикника: мы узнаем, что они с Дмитрием вместе служили, оба отлично стреляют. По мишеням – да, но в момент разборки обходятся кулаками. Когда Шелевят вывозит пытавшегося его шантажировать Дмитрия на пустырь и, передернув затвор, приставляет пистолет к голове, не остается сомнений: выстрелит. Стреляет и правда – но в сторону, оставляя противника в живых, обращая его в бегство. Чем дальше фильм, тем меньше надежд на любые формы протеста и тем более бунта. Покорность, жертвенность, вечный покой униженного и уничтоженного.

Парадокс в том, что основой для замысла и сценария «Левиафана» стал реальный случай – трагическая история колорадского сварщика Марвина Джона Химейера, у которого пытался отобрать дом цементный завод. Химейер запаял себя в бульдозере и снес завод с лица земли, а потом покончил с собой. Звягинцев нашел параллель в классической романтической литературе – повесть Генриха фон Клейста «Михаэль Кольхаас»: ее герой, богатый барышник из Бранденбурга, в одиночку бросает вызов государству, пытаясь отомстить обидчику, обобравшему и унизившему его аристократу. Была даже придумана сцена, где Николай выезжает на тракторе, а на нем написан девиз Кольхааса: «Правом, дарованным мне природой». В фильм это не вошло. Никакого мятежа. Ружье не выстрелит. В частности, этот драматургический прием и делает столь сенсационным сценарий «Левиафана», написанный Олегом Негиным вместе с самим режиссером и не случайно награжденный в Канне.

Кроме той социальной и психологической правды, которая ощущается в этом решении, здесь еще и отсылка к покорности Иова, библейского мученика, страдающего ни за что исключительно во имя доказательства Божьего всемогущества. Но и к Иову – проповеднически прямолинейно названному в диалоге с отцом Василием – фильм приходит не сразу, постепенно.

Поначалу это фильм о герое деятельном, о человеке с ружьем. Его играют сразу двое: Николай и Дмитрий – Алексей Серебряков и Владимир Вдовиченков. В фильмах Звягинцева часто два персонажа и актера выражают различные стороны одной личности: мальчики-братья в «Возвращении», Алекс и Марк в «Изгнании». Эти – побратимы и друзья, оба молодцеваты, знают жизнь, готовы сразиться за нее. Дмитрий по-московски деловит, самоуверен, всегда настороже: Вдовиченков отменно тонко (возможно, не намеренно) пародирует быковатых суперменов, которых играл в «Бригаде», «Бумере», «Параграфе 78». Николай мягче, но все равно чувствуется: хозяин дома, глава семьи. Оба заканчиваются там, где ломается их гордость: у Николая – когда в ответ на слабую попытку качать права его сажают в кутузку, у Дмитрия – когда мэр едва не убивает его. История «настоящего мужчины», излюбленного героя российского кинематографа XXI века, в чьем обличье так часто выступали и Вдовиченков, и Серебряков, заканчивается на полпути, толком не успев начаться.


«Левиафан»

Центром следующей главы фильма становится женщина – Лиля; это, бесспорно, самая сильная и сложная роль Елены Лядовой, чье дарование Звягинцев открыл в «Елене». Поначалу она молчит и терпит, чего мы и ждем от героини русского киноромана. Потом, когда Лиля уверенно входит в гостиничный номер Дмитрия, пока ее муж сидит в тюрьме, в ней открываются властность и сила, которым, казалось, неоткуда взяться. Ее характер и поведение не детерминированы ­ролью в семье или ничтожной работой на местном рыбзаводе; для нее лишение дома не просто неприятность, но глубокое унижение, а измена мужу с более сильным соперником – реванш. Ее сексуальная притягательность витает в воздухе, мотивы ее поступков или слов остаются непроясненными. Она – загадка фильма, главный его вопрос: мы не узнаем, кончает ли она с собой, а если да, то почему. Одиночество рядом с нелюбимым мужем? Расставание с любовником? Потеря дома? Скандал с пасынком? Стыд? Гнев? Просто все достало? Ее смерть может быть результатом несчастного случая или злого умысла властей, решивших подставить Николая, засадив его за решетку.

Звягинцев демонстрирует виртуозное владение своим любимым приемом – эллипсисом. Лиля, разом вульгарная и притягательная, и есть такая фигура умолчания. Вместо активной, «мужской» жизненной позиции она воплощает пассивное умение приспособиться, пережить, перемочь, перетерпеть до лучших времен. Но тяжелые, свинцовые, северные небеса беспощадны к Иову, будь он в мужском или женском обличье. Люди – как тела обезглавленных рыб с конвейера, заполняющих в какой-то момент весь экран без остатка. И именно Лиля (не Лилит ли – грешница, соблазнительница, апокрифический двойник «хорошей жены» Евы?) единственная в фильме умирает, а ее тайна остается неразгаданной.

Третий акт трагедии – участь главного из Иовов, самого Николая. Серебряков проявляет чудеса актерского смирения, снижая природную экспрессию до предельного минимума – будто до той единственной ноты, которая иногда начинает щемяще звучать за кадром. Он пьет и молчит, лишь раз спросив, вслед за прототипом, у неба: «За что?» Сопротивление закончилось крахом. Терпение привело к гибели. Что дальше? Как в песне: «Если есть те, кто приходит к тебе, найдутся и те, кто придет за тобой». Когда приходят арестовывать Николая, выясняется, что единственные друзья уже дали свидетельство против него. У этой реинкарнации Иова, кстати, тоже есть двойник – Ромка (Сергей Походаев), дурашливо дерущийся с отцом, на равных, в начале фильма, водящий машину, «как взрослый», а в итоге вынужденный по-детски приникать к сжалившейся тете Анжеле, решившей взять опекунство на себя. Опеку над Николаем берет государство, прописавшее ему за не совершенное им преступление – а на самом деле, конечно, за сопротивление при грабеже – приличествующую случаю «пятнашечку».

Николай и Ромка ходят в одно и то же место – обезглавленную разрушенную церковь, где подростки собираются у костра – выпить пива, покурить, поржать. Огонь горит, как на жертвеннике, новые дикари радуются бурлящей в них жизни, на стене незаметно осыпается остаток фрески – усекновение головы Иоанна Предтечи, жестокий сюжет с предсказуемым финалом. Искры летят вверх, к дырявому куполу, за ним – чернота ночи и ничего сверх того. Прореха, впрочем, хотя бы размыкает пространство для вопроса – безнадежного и безответного. Куда страшнее утвердительно-победная, белоснежно-чинная конструкция храма в развязке. Мальчик, сын мэра, скучая, смотрит наверх: там глухая бесцветная пустота и микрофон, отражающий слова людей, возвращающий и умножающий их. Тогда он переводит взгляд на икону, встречаясь с бесстрастным взглядом Христа. «Это Господь, сынок, он все видит», – поучительно поясняет отпрыску господин Шелевят. Из того, как он произносит эти слова, сразу становится ясно: потолок заделан накрепко, динамики установлены умно и никто не увидит и не услышит того, что творится на земле, в городе Прибрежный.

Звягинцев, которому кто-то поначалу инкриминировал спекуляцию на духовности, снял фильм отнюдь не только о произволе и беспределе в его родной стране. Это картина об опустошении, затрагивающем всех, и невинных – болезненнее, чем виноватых. В «Возвращении» Звягинцева к своим детям приходил, возможно, Бог – но они его ненароком убивали, его тело уходило на дно, а облик исчезал с фотографий. Второй фильм был об изгнании из рая. На третьем домохозяйка-убийца напрасно вглядывалась в икону, видя лишь собственное отражение в стекле. Притча об Иове, как известно, имеет смысл лишь в контексте пролога на небесах, где Бог и сатана договариваются испытать его праведность, а также хэппи энда, который вкратце пересказывает Николаю отец Василий. «Сказка, что ли?» – недоверчиво переспрашивает тот. Отец Василий пожимает плечами и идет задавать корм свиньям.

Коллизии с молчащим ружьем в фильме отвечает другой сквозной лейтмотив – с мобильным телефоном. В мире этого фильма никогда невозможно ни до кого дозвониться. Телефоны отключены, двусторонняя связь исключена. «Абонент не абонент», – прозорливо проговаривается Анжела о Лиле (ее в этот момент уже нет в живых). Николай тем не менее набирает молчащий номер раз за разом, пока не сдается, выбирая вместо невозможной связи видеоролик, записанный на тот же телефон, – там она живая, счастливая. Возможна лишь связь с прошлым, через воспоминания. Остальные абоненты не отвечают. В том числе самый главный.

Смотрите так же:  Как получить полис осаго без номеров

В одном Каннском фестивале со Звягинцевым участвовал фильм братьев Дарденн «Два дня, одна ночь». Незадолго до его премьеры младший из братьев, Люк Дарденн, опубликовал философское эссе «Удел человека», где обозначил главный – как ему представляется – вопрос современности: как существовать в мире, где умер Бог? «Левиафан» не дает ответа: сила фильма в отсутствии намека на любую назидательность. Однако он нагляднее любого хоррора показывает, как устроена жизнь (и смерть) в мире умершего Бога. Страшен не левиафан, посланный Вседержителем, чтобы наказать своих чад, и не левиафан-дьявол. Страшен скелет сдохшего левиафана, за которого отныне суд вершат люди.

Есть в фильме место и для третьего морского чудовища, резвящегося в волнах Баренцева моря. Этот левиафан не символический и точно не дохлый: настоящий, непокорный, живой. Велик соблазн увидеть в нем самую крупную рыбу, за которой без большого успеха уже лет двадцать охотится все русское кино. Имя ей – реальность, и, кажется, в своем четвертом фильме Звягинцев наконец подобрал для нее правильную наживку.

Не случайно морской зверь показан частично, не целиком; его облик остается скрытым от глаз, будто мираж. От завидной цельности трех предыдущих картин режиссера не осталось и следа. То притча, то социальная сатира, то комедия, то трагедия: с экрана звучит то афористичный мат – публика в восторге, – то обширная цитата из Священной книги. Многоязычие этого поистине макаронического текста-палимпсеста делает честь сценаристу: строгости и почти театральной искусственности «Изгнания» здесь не найти. Использовав в одном фильме широкий диапазон художественных средств, от прямого символизма до гиперреалистического вербатима, Звягинцев приходит к полифоничности Достоевского, когда-то сформулированной Бахтиным. В «Левиафане» показано сразу несколько моделей реальности, каждая из них последовательно расшатывается и разрушается самим фактом сосуществования рядом с другими моделями.

К примеру, патриархальная идея дома, очага – не его ли жар должен спасать клан, род, семью от энтропии? С первых кадров (не случайно в начале Николай выходит из дома, покидает его – это первый этап предстоящего изгнания) видно, что червоточина проникла внутрь: пасынок ругается за завтраком с мачехой, та уже думает о переезде, а глава семейства, наоборот, старается о нем забыть. Они грезят о переезде в Москву, но путь перекрыт: с одной стороны обрыв, а за ним бушует море, с другой – в лучшем случае, временное пристанище, местная гостиница. Иллюзия дома все ж таки лучше, чем обшарпанная квартира в пятиэтажке, которую только и может купить выгнанная со своей земли семья на полученные от администрации деньги. Апофеоз – впечатляющие сцены уничтожения экскаваторами дома, все еще живого, дышащего, наполненного приметами вчерашнего быта.


«Левиафан»

В квартиру Лилю приводит прагматичная подруга Анжела, с которой они вместе работают на рыбзаводе, – жена дэпээсника Пашки. Эти двое, безупречно чутко и точно сыгранные Анной Уколовой и Алексеем Розиным («Елена»), – наблюдатели будничной драмы, не склонные переживать ее как трагедию. «Ладно, Коль, я согласна, мои друзья – говно, твои – золото», – лениво цедит сквозь зубы Лиля. На поверку и те, и другой, москвич Дима, показывают себя одинаково. Анжела с Пашкой доносят на Николая, делая его главным подозреваемым в сфабрикованном деле по убийству его жены. Дима, любовник жены, после недолгой борьбы с местными левиафанами, смывается обратно в город и отключает телефон. Мир человеческих связей разрушается, оказавшись хлипкой умозрительной конструкцией.

Бюрократическая судебная система, разбирающая дело о компенсации за дом и землю, действует как хорошо отлаженный и безличный автомат. Но стоит судье, прокурору, начальнику полиции обрести лица и имена, как оказывается, что механизм работает исключительно на ручном управлении. Глубоко проникшись идеей власти от Бога, все ее носители от мала до велика вершат свой нелегкий труд по вколачиванию в землю непокорных людей-гвоздей. Даже представления о «вертикали власти» ничего не стоят: личное знакомство адвоката Дмитрия с всемогущим главой Следственного комитета не влияет на положение вещей, как и собранный им компромат. Факты, которыми он владеет, принадлежат эмпирической реальности, но грош им цена в зыбкой многоуровневой вселенной левиафана, где на каждую неудобную правду отыщется другая, удобная.

Казалось бы, все ведет к триумфу государственной системы подавления. Однако сам мэр Шелевят с самого первого появления чувствует и ведет себя неуверенно – боится подстав, опасается грядущих выборов: здоровье и возраст уже не те, что прежде. За поддержкой он обращается к духовному отцу – архиерею, но покоя не обретает. Обращение к иконе в последней сцене фильма – почти отчаянный жест, и Шелевят сам не верит собственным словам. Путь к небесам закрыт наглухо. Особенно отчетливо на это указывает пейзажная «рамка» фильма. Его начало, оформленное суровой статичной пейзажистикой оператора Михаила Кричмана и озвученное тревожными пассажами из увертюры Филипа Гласса к «Эхнатону» (и то дело, речь ведь идет о власти), обманчиво обещает очередное путешествие к основам российской кинематографической метафизики. Зарифмованный с прологом эпилог, представляющий точно те же пейзажи, только замороженные, застывшие, ледяные, читается уже как приговор цивилизации и претензиям людей на связь с вышним миром. Природа будто выдыхает, смахнув с себя надоедливую муху – человека.

В этой беспросветности напрашивается вопрос к авторам, озвученный уже многими критиками фильма: к чему сгущать мрак, о котором нам давно известно? Как говорилось в советских школьных сочинениях: где же положительный герой? Придется дать соответствующе кондовый ответ. В таком фильме единственный подлинный герой – его создатель, не побоявшийся вскрыть сопротивлявшуюся реальность, взломать код опостылевшей духовности и обнаружить за ним зияющую пустоту отмороженного безлюдного ландшафта. Это фильм-поступок – для всех, кто над ним работал, рискованный и откровенный, не оставляющий надежд на смягчающие кинематографические условности. «Левиафан» и есть тот запаянный бульдозер, на ковше которого написано: «Правом, дарованным мне природой».

Действие Книги Иова разворачивается в таинственной земле Уц – предположительно невдалеке от Аравийской пустыни. Природа «Левиа­фана» больше напоминает о другой мифологии – скандинавской, пришедшей в Россию еще до христианства или иудаизма. В ней тоже есть свой левиафан, мировой змей Ёрмунганд, которого Один в незапамятные времена швырнул в океан. Тот вырос, опоясал Землю и ухватился за собственный хвост. Ёрмунганд необорим, как само мироздание, вызов ему способен бросить лишь сильнейший из богов – Тор. В момент конца света им предначертано убить друг друга. Ни один не победит.

До тех пор, впрочем, Тор и Ёрмунганд встречаются при дворе великана Утгарда-Локи. Хозяин замка бросает вызов Тору, предлагая тому поднять свою кошку. Несмотря на все усилия, герою удается лишь чуть приподнять ее над землей. Ничтожное, казалось бы, деяние – но потом оказывается, что под видом кошки скрывался мировой змей Ёрмунганд, а оторвать его от земли до сих пор не мог даже сильнейший из живущих.

На вопрос о том, чего Звягинцев добился в «Левиафане», проще всего ответить именно так: он приподнял кошку.

Авторы сценария Олег Негин, Андрей Звягинцев
Режиссер Андрей Звягинцев
Оператор Михаил Кричман
Композитор Филип Гласс
В ролях: Алексей Серебряков, Елена Лядова, Владимир Вдовиченков, Роман Мадянов, Сергей Походаев, Анна Уколова, Алексей Розин
«Нон-Стоп Продакшн»
Россия
2014

Левиафан: между ужасом и признанием

Обложка книги Томаса Гоббса «Левиафан». Изд. 1651 г., Лондон

В нынешних разговорах о «Левиафане», будь то фильм А. Звягинцева, книга Томаса Гоббса или (реже, много реже) книга Карла Шмитта о Томасе Гоббсе (а про не столь уж давнюю повесть Б. Акунина с тем же названием, кажется, и вовсе забыли), или собственно чудовище, упомянутое в Библии, примечательно вот что. Вряд ли Ветхий Завет, да хотя бы одна только Книга Иова, стали настолько массовым и повседневным чтением, чтобы все могли помнить контекст библейских высказываний о левиафане. Кажется, и Гоббса читают не так часто, как он того заслуживает. А между тем, название фильма не вызвало никаких трудностей. Никто не требовал публичных пояснений хотя бы в этой части. Каким-то неочевидным образом, множеством разных способов имя «Левиафан» прочно утвердилось у нас в сознании, так же как оно утвердилось в сознании любого образованного европейца. Пытаясь припомнить, когда я сам узнал это слово, я копаюсь в детских впечатлениях. Чуть менее полувека назад я уже мог осмысленно произнести его, но от кого и при каких обстоятельствах услышал? — Так или иначе, Левиафан — это все знают — огромное морское животное, ветхозаветное и мифическое. О нем, при желании, нетрудно, конечно, выведать и больше подробностей. Доступные источники сообщают, например, что сотворен был левиафан Богом в пару с сухопутным чудовищем — бегемотом, что было поначалу два левиафана — самец и самка, но самку Господь убил, чтобы они не размножались, засолил ее мясо и кормит им в раю праведных. А по другой версии, Бог регулярно играет с левиафаном, и только после конца света мясо его будет подано праведникам на пиру. Размеры его, если исчислить их в современных мерах, около пятисот километров в длину, и каждый день он съедает одного кита… Все это, конечно, имеет лишь ограниченное значение и способно раздразнить культурологическое любопытство, но не поразить воображение. Мифологические детали ушли из живой традиции, и только немногое задержалось: левиафан огромен и опасен.

А еще левиафан — образ государства. Мифология неодолимой мощи и конструкция сильного государства почти пятьсот лет назад соединились в учении Томаса Гоббса, который то ли сознательно, то ли серьезно просчитавшись, пробудил самые древние, первозданные страхи европейцев, которым в образе левиафана представился не столько любимец Господа и победитель злых, сколько первозданный неукротимый змей, опасный своей неодолимостью. Об этом идут нескончаемые споры, как и обо всей философии Гоббcа, которая удивительным образом не теряет актуальности.

«Левиафан» — самое большое и самое известное сочинение Гоббса. Иногда говорят, что это чуть ли не единственное великое политико-философское сочинение, созданное на английском языке. Такая точка зрения, впрочем, достаточно нова.

А поначалу книга оказалась скандальной и в некотором роде роковой для репутации автора. Трактат был написан в основном в 1650 г. в эмиграции и опубликован в Англии в 1651 г. Гоббс уже несколько лет жил во Франции, спасаясь от ужасов Английской революции, там же находился и королевский двор: королева, ее дети и придворные. Король Карл I был обезглавлен в 1649 г.; его наследнику, будущему королю Карлу I, Гоббс преподавал во Франции математику. В дар принцу Гоббс преподнес роскошное издание своего труда. Но его надежды на благосклонность ученика не оправдались. Ни могущественные придворные, ни влиятельные клирики не приняли его книгу, официально его дар был отвергнут, Гоббс потерял свое влияние, и только много позже, по возвращении в Англию, когда была восстановлена монархия и когда нападки на престарелого философа стали всерьез угрожать его свободе и жизни, король Карл II взял под защиту своего бывшего воспитателя. Но и широкого признания образованной публики, на которое мог бы рассчитывать автор, сознательно выпускающий свою книгу на родном языке, а не на ученой латыни (латинская версия вышла шестнадцатью годами позже, в Голландии), Гоббс не завоевал.

Конечно, он был известен. Впоследствии его высоко ценили выдающиеся умы, будь то Локк, Спиноза или Руссо, но замысел его состоял совсем не в том, чтобы добиться известности и, как мы бы теперь сказали, «внести вклад в науку». Гоббс придумал обширную, тщательно продуманную систему, в которую включалось переосмысление начал философии (в первую очередь той, что преподавалась в университетах), богословия, педагогики, а самое главное — новое обоснование государственной власти. Именно этот проект в целом потерпел поражение. Без Гоббса, конечно, немыслимы все последующие теории общественного договора, вся политическая мысль континентальной Европы и классическая социология. Но не менее поучительно и то, что в теории отпугнуло всех читателей, что оказалось неприемлемым. И снова мы произносим это имя — «Левиафан».

О реконструкции не то что всей философии или только политической философии Гоббса, но даже одной только его позиции в «Левиафане», здесь не может быть речи: столь обширный предмет не следует освещать на нескольких страницах. Ключевая же идея его труда кажется давно и хорошо известной, но нередко в существенных частностях представляется некорректно. Сформулируем это «общее место» сжатым образом. Люди, говорит Гоббс, обладают разумом и страстями. Разум подсказывает им, что жить надо вместе, договариваться и держать обещания, не быть надменными и неблагодарными, не проявлять малодушия и тщеславия, и много чего еще. Если следовать всем этим правилам (по традиции он называет их естественными законами), можно будет рассчитывать на успешное выполнение главного естественного закона, говорящего каждому человеку о необходимости делать все для сохранения мира как условия самосохранения. Но основать мирную совместную жизнь на принципах разума, продолжает Гоббс, совершенно невозможно. Разум позволяет нам рассчитать правильное расположение любой точки на чертеже, любые площади, углы и объемы. Но в реальном мире мы никогда не можем быть уверены в том, что обстоятельства фактически сложатся так, как нам требуется. Мирные отношения с другими людьми установились бы, если бы все они приходили к одному и тому же результату, размышляя над тем, что было бы им выгодно. Однако именно это и невозможно! Если бы геометрические аксиомы затрагивали интересы людей, то и они бы опровергались, что уж говорить о принципах общежития! Поэтому неизбежно недоверие людей друг к другу, из-за недоверия — война, то есть не обязательно боевые действия, но именно постоянная враждебность, готовность к таким действиям. И преодолеть эту враждебность, остановить войну одними только соглашениями нельзя. Соглашения без карающего меча суть просто слова. Вот почему для установления мира нужен не просто договор, а договор, устанавливающий государство, то есть договор о взаимном согласии уступить некоторые важные права репрезентативному лицу, суверену, который только и будет решать, что есть право, а что — неправо, что такое справедливость и т.п. С сувереном никто не договаривается, он гарантирует все договоры. Суверена никто не избирает, и вообще, может статься, не было никогда той войны всех против всех, которая окончилась бы общественным договором.

Да. Именно так. У Гоббса нет исторических аргументов, хотя он, между прочим, прекрасно владеет несколькими древними и новыми языками и в начале своей публичной карьеры выпускает перевод «Истории» Фукидида, изучил риторические приемы и то и дело приводит занимательные исторические примеры. Но — именно примеры. Он не ищет ни доказательств того, что война всех против всех когда-то, до образования государств, происходила, ни того, что общественный договор как историческое событие действительно состоялся. Естественное состояние, при ближайшем рассмотрении, оказывается не состоянием, исторически предшествующим государственному, а скорее, оборотной стороной последнего. Естественное состояние — это не исторически изначальное состояние человека, но то, что получается, если множество людей лишить искусственной личности государства, которому они по общественному договору доверили вершить суд и расправу. Естественным становится состояние при разрушении государства. Но и в обычной жизни в государственном состоянии естественность дает о себе знать. Даже в государствах нет полной безопасности. Это значит, что никогда человек не может быть полностью спокоен, никогда не сможет избавиться от ужаса. Государство не означает избавления от ужаса [1] , но ужас естественного состояния непереносим.

Не уточняя исторические обстоятельства, Гоббс, скорее, готов предположить, что настоящие войны ведутся не между отдельными людьми, а между государствами (которые всегда находятся в естественном состоянии, а примиряющего их мирового суверена нет), и когда одно из них побеждает, граждане побежденного присоединяются к общественному договору победителей, признавая над собой власть нового суверена. Точно так же при законном наследовании престола не требуется перезаключение договора, для устройства жизни с новым сувереном. Требуется лишь лояльность ему, обещанная еще при жизни старого и на основании законов, изданных старым. Точно так же новые и новые поколения подданных, вступающие в жизнь, не обязаны перезаключать договор: довольно и того, что старый договор уничтожает возможность заключения нового, делает его недействительным. В старом договоре не было указаний на то, что его надо перезаключать или можно расторгнуть, да и как бы это сделалось? Даже в обычных, повседневных делах мы знаем, что нельзя прийти к новому владельцу дома, которым когда-то владели твои предки, с требованием признать недействительным старый договор, просто в силу желания заключить новый или вселиться в этот дом самому. А с общественным договором даже и такое рассуждение никуда не годилось бы, так как договора с сувереном никто не заключал. Договаривались люди (Гоббс использует привычное для того времени и только недавно снова вошедшее в оборот слово «множество» — «multitude») между собой, значит, каждый из них по отдельности ничего от суверена требовать не может. Но нельзя объявить недействительным и договор общественный, потому что для заключения его нужно иметь все права, которые есть у человека лишь в естественном состоянии, но которых нет у подданного. Востребовать назад свои права отдельный человек может лишь как враг государства: бунтарь или беглец. Но в первом случае он не политический противник, а преступник, на которого обрушится вся мощь суверена, а во втором он враг, с которым возможны не договоры, а только война. Да и кто бы вернул ему эти права? Общее собрание подданных? — Но и в этом собрании таких прав больше нет, они уже переданы суверену, значит, и собрание такое было бы неправомочным. Права суверену отданы навсегда.

Какой же смысл тогда имеет рассуждение об общественном договоре и войне? Не получается ли, что сложным и абстрактным образом Гоббс описывает лишь то, что и так имело место: всевластие короля? Конечно, до известной степени так оно и было. Устав от ужасов революции, свержения монархии, английские публицисты стали предлагать достаточно смелое по тем временам решение: считать сувереном не того, у кого есть на то подлинные (наследственные, священные) права, а того, кто de facto им является. Некоторые исследователи в наши дни полагают, что таким вот теоретиков фактического суверенитета был и Гоббс, разве что стиль его был заметно ярче, а философские основания аргументов — куда внушительнее, чем у прочих. Понятно, что такое отношение к суверенитету могло понравиться Кромвелю (который звал Гоббса вернуться в Англию), но не могло в буквальном смысле прийтись ко двору в окружении изгнанного наследника. Однако сводить дело только к этому — значит упростить все донельзя: и проблему, которую ставит Гоббс, и решение, которое он находит. А книгу про то, что подчиняться надо всякий раз тому, у кого власть, уж точно не требовалось называть «Левиафан».

C левиафаном в «Левиафане» все непросто. Можно было бы ожидать, что многообещающее название себя оправдает и ученый автор блеснет эрудицией. К тому же «Левиафан» — это «книжка с картинкой», сложным рисунком на фронтисписе, технически исполненным, скорее всего, одним из самых известных графиков того времени, Абрахамом Боссом, но в точном соответствии с замыслом самого Гоббса. Однако на фронтисписе диковинного зверя нет, а есть огромный мужчина в короне, который портретно, говорят, напоминал будущего короля Карла II, со знаками королевского и епископского достоинства (мечом и посохом) в руках, соединяющими небо и землю. Он возвышается над местностью, где есть и город, и прилегающие земли с разными строениями. Тело его составлено из отдельных маленьких человечков, снизу — справа и слева — несколько небольших картинок с изображениями символов власти светской (вроде конницы и пушек) и церковной (храм и церковный суд и т.п.), а на самом верху — латинский стих из Книги Иова: «Non est potestas super terram, quae comparetur ei» («Нет на земле сравнимой с ним силы»). Кроме титульного листа, по имени левиафан назван лишь несколько раз во всей книге, но нигде Гоббс не рассказывает об ужасном змее или подобном огромному киту существе, и только в одном месте замечает, что, пожалуй, более почтительно государство следовало бы именовать не левиафаном, а «смертным богом». Спорам о том, следует ли понимать это «более почтительно» в том смысле, что слово «Левиафан» означает отсутствие почтения, или же так, что почтение есть всегда, но в одном случае оно больше, чем в другом, — спорам этим нет конца.

Смотрите так же:  Заявление о лишении родительских прав за неуплату алиментов

Однако название и цитата из книги Иова дают точное указание читателю, который, как это было обычно в те годы, держит Библию всегда под рукой и читает ее по нескольку раз в день всю сознательную жизнь. «Нет на земле власти» — это про него, про левиафана. Власть, сила, мощь, могущество — вот что означает слово «potestas». Только оно совсем не случайно здесь появилось и многое значит, куда больше, чем может заподозрить сегодняшний читатель.

Мы читаем Библию в русском переводе и знаем это место в следующей версии: «Нет на земле подобного ему; он сотворён бесстрашным; на всё высокое смотрит смело; он царь над всеми сынами гордости». Современникам и соотечественникам Гоббс дает отсылку к латинской Библии, Вульгате. Дочитаем этот стих до конца: «Non est super terram potestas quae comparetur ei qui factus est ut nullum timeret» («Нет на земле силы, сравнимой с ним, кто сотворен, чтобы никого не бояться»). Ко времени публикации трактата Гоббса прошло уже больше ста лет с тех пор, как впервые появился одобренный Церковью английский перевод Библии (1535 г.) и даже третий, самый знаменитый перевод, так называемая «Библия короля Якова» («King James Bible»), был завершен и полностью опубликован в 1611 г. Здесь, по-английски этот стих звучит так: «Upon earth there is not his like: who is made without feare». (Именно английскую Библию цитирует Гоббс в тексте книги, так что латинская, а не английская цитата для эпиграфа выбрана не случайно.) Таким образом, даже если не принимать в расчет специфических конструкций латинского языка, именно в Вульгате появляется слово «potestas», важнейшее понятие средневековой политической мысли, унаследованное от римлян. Ни видом, ни размерами, ни нравом, но именно мощью несравним ни с кем левиафан, говорит Вульгата. К важному понятию мощи мы еще вернемся.

Итак, бесстрашным, никого не боящимся сотворен левиафан, он «царь над сынами гордости», «rex super universos filios superbiae», «a king ouer all the children of pride». Гордости Гоббс посвящает подробные рассуждения. В восьмой главе «Левиафана» он говорит о тщеславии человека. Тщеславие, в общем, может быть истолковано следующим образом. Человек не всегда действует, не всегда вступает в фактическую конкуренцию с другими людьми, не всегда борется и побеждает. Он желает, однако, вступив в борьбу и победив противников, сохранить ее результаты. Позже Ж.-Ж. Руссо в «Происхождении неравенства» поставит это в упрек Гоббсу: какое может быть подчинение одного человека другому в естественном состоянии? Допустим, кто-то решил завладеть некоторой вещью. Как он будет ею владеть? Постоянно охранять? Это невозможно. Объявлять своей? Но права собственности в естественном состоянии еще нет. То же самое и с порабощением одного человека другим. Более сильный может непосредственно принудить более слабого совершить некие действия. Но может ли он контролировать его поведение постоянно? Нет, конечно, как не может он всегда охранять вещь, которой он якобы завладел.

Забота о славе — это забота о продлении силы за пределы чисто фактического отношения. Битвы миновали, доказательства силы не требуются, если известно, что человек достаточно силен, чтобы принудить других к тому, что ему выгодно. Ему подчиняются, его право уважают, даже если нет фактического принуждения и фактической борьбы. В некотором роде все люди, хотя бы потенциально, — «сыны гордости».

К гордости ведет избыток тщеславия, гордость делает человека подверженным гневу и ярости, сродни безумцам. У безумца нет добродетелей, которые традиционно называются интеллектуальными, он не готов судить о вещах рассудительно, на основании опыта и разумного рассуждения. Можно ли рассчитывать, что такой человек поймет все будущие выгоды мира и не поддастся страстям? Можно ли надеяться на мир между людьми, каждый из которых, по природе своей, не превосходит другого так, чтобы гарантированно одолеть его в борьбе? Конечно, можно себе представить «необоримую мощь» («power irresistible»), говорит Гоббс в тридцать первой главе. Если бы кто-то из людей обладал ею, то он по природе был бы господином над всеми остальными. Но всемогущ один лишь Бог, люди же способны объединиться против того, кто сильнее каждого из них, и побороть его, так что никакое обычное превосходство здесь не поможет. В пятнадцатой главе Гоббс перечисляет необходимые для сохранения мира естественные законы. Девятый из них — «против гордости»: даже если люди не равны от природы, они вступят в договор только на условиях равенства. А десятый закон — против надменности и в пользу скромности, он заставляет при заключении договора не требовать для себя особых привилегий.

В гипотетическом естественном состоянии слава ненадежна. Каждый человек обладает тем, что Гоббс называет «power»: силой, властью и просто способностью что-либо сделать. Если человеку удается сделать то, чего он хочет, он доволен. Но счастлив ли он? Нет. Цель достигнута, удовольствие получено. Новое удовольствие последует за удовлетворением нового желания. Постоянное достижение желаемого — вот что такое счастье. «Power» — это способность добиваться желаемого, но пределы этой способности ставит другой человек. Никогда нельзя знать заранее: не начнется ли конфликт в ходе осуществления целей? Не придется ли уступить? Сознание своей силы важно. Она внушает уверенность в том, что любая цель будет достигнута. Не страх перед отдельной неудачей, но постоянная угроза небытия открывается в возможности любого неуспеха. Война не позволяет строить расчеты, вкладываться в будущее, не только быть счастливым, но и надеяться на счастье. Счастье возможно там, где есть мир. Для этого и требуется государство, левиафан, замена страха друг перед другом страхом перед сувереном. Перед лицом суверена исчезает не просто способность к сопротивлению, но и способность к действию. Этот основополагающий ужас делает возможным ограниченное, однако возможное в государстве счастье.

Что такое государство? Это множество людей, соединенных вместе. Откуда же они знают, что составляют единство, если общественный договор был заключен неведомо когда и как? Для этого, говорит Гоббс, нужно, чтобы единство было наглядным, реальным. Это «не просто согласие или единодушие» людей, но реальное единство, которое персонифицировано, то есть представлено (репрезентировано) лицом суверена. Множество людей становится народом и осознает себя как единство, глядя в лицо суверена, как это и показано на картинке. Левиафан, говорит Гоббс, — это государство, искусственный, то есть построенный людьми человек, а суверенитет — его «искусственная душа, дающая жизнь и движение всему телу». Левиафан, как мы видели, обладает могуществом, potestas. Термин «potestas» (буквально означающий именно мощь как способность) присутствует в старой латинской формуле, идущей от Цицерона: «Cum potestas in populo, auctoritas in senatu sit» («Если власть-могущество у народа, то власть-авторитет — у сената»). В Средние века использование этих терминов усложнилось. Если поначалу речь шла о том, что власть-могущество есть власть царская, а власть-авторитет — церковная, то впоследствии уточнений и дистинкций стало куда больше. Но само различение могущества и авторитета сохранилось. Называя государство левиафаном, Гоббс утверждает его могущество. Но он еще добавляет к могуществу авторитет, утверждая, что власть у его государства не только гражданская, но и церковная, не только подавляющая мощью, но и определяющая различения справедливого и несправедливого. Могущество вызывает ужас. Авторитет добавляет к ужасу почтение. К сожалению, в русском переводе сильно испорчено то важное место у Гоббса, где говорится об основании государства и о том, благодаря чему оно возможно. Переводчик не исказил основной смысл, но не смог передать игру слов, а без нее многое непонятно.

Гоббс различает, если использовать его собственные термины, «author’а» и «actor’а», которых в русском переводе называют «доверитель» и «доверенное лицо». Но «author» как «доверитель» — это специальный юридический термин, который хотя и был в ходу в те годы, однако отнюдь не вытеснил другие значения. Слово «author», как считается, произошло от латинского «auctor», а оно, в свою очередь, от глагола «augere» — «умножать», «увеличивать», «содействовать». Из латыни оно перекочевало во французский, а оттуда, с изменением написания, — в английский. Уже с XIV в. известно и современное значение этого слова. В XII главе Гоббс говорит об «авторах» языческих религий, имея в виду, конечно, их основателей, а в главе XVI — о «persons, authors and things personated». Персона, говорит Гоббс, — это маска, личина. Персонифицировать — это представлять кого-либо или что-либо «на сцене и в жизни». Гоббс умело обыгрывает два смысла: в одном смысле речь идет о сценическом представлении, когда актер надевает на себя личину и говорит не от себя, но от автора; в другом смысле речь идет о юридическом отношении. Author — доверитель, actor — доверенное лицо, которое действует от имени того, кто авторизовал его действия. Это ключевое понятие философии Гоббса: «авторизация». Действующий по поручению своего «автора» персонифицирует его, то есть воплощает в своем лице. Общественный договор — это именно поручение персонифицировать всех, кто его заключил. Действия суверена невозможно оспорить, потому что он действует не от имени себя самого как естественного лица. Левиафан — это искусственное тело государства, репрезентативное лицо получило доверенность, его нельзя остановить, его нельзя оспорить, потому что ему коллективно переданы те самые полномочия, которые только и могли бы сделать спор возможным. Авторы потеряли контроль над актером (хотя Гоббс, наверное, никогда не согласился бы с такой чисто театральной интерпретацией), а суверен приобрел возможность, так сказать, вторичной авторизации тех, кто действует по его поручению. Но только все права забрать свое поручение обратно от министров, военных, губернаторов у него сохранились. Тот, кто вздумал бы выступать против него, выступил бы не просто против физического лица, чье самоуправство ему претит или кажется опасным, а в буквальном смысле слова оказался бы врагом народа. В государстве Гоббса невозможна политика, потому что народ консолидирован как единство, и единство это держится как страхом перед могуществом, так и преклонением перед авторитетом суверена, выступающего как высший религиозный авторитет. Не забудем только о том, что ужас и почтение должны блокировать склонности человека к наслаждению своими способностями, наслаждению той мощью, которую дала ему природа.

Для запуганного существа, ищущего спасения и мира, политический ужас есть неизбежное зло: он позволяет государству запугать себя, чтобы не стать жертвой себе подобных. Но для человека, наслаждающегося игрой своих сил, ищущего славы и готового соперничать, счастливого движением, а не результатом, политический ужас выглядит по-другому. Смертный бог — левиафан — трансцендентен, как говорят философы, множеству индивидов. В этом множестве, словно бы против внятно заявленного намерения Гоббса, обнаруживаются сильные, выдающиеся, славные и энергичные, ищущие знания причин люди (лишь человек из всех живых существ заинтересован в познании причин, говорит Гоббс, но не уточняет, как относиться к тем из людей, кто не ищет причины). Но и скромным, и надменным государство внушает ужас (не страх, fear, но именно ужас, awe). Его насилие делает ничтожным любое сопротивление, любое притязание. Никто не может сравниться с ним, и если от него не может быть неправды и несправедливости, то потому лишь, что правду и справедливость оно определяет само. Неодолимым его делает сочетание высшей мощи и высшего права, а ужасным — то обстоятельство, что его невозможно «впустить внутрь».

Это требует небольшого пояснения. Индивид может признать, что у государства — свои резоны, он может согласиться считать резоны государства своими резонами, но постичь резоны государства в полной мере он не способен. Не так они устроены, чтобы их можно было постигнуть без остатка. Если мы переведем слова «резон государства» на иностранный язык… да хотя бы на английский! Получим «reason of state». По-итальянски — “ragion di stato” — знаменитая в те годы формула, которой сам Гоббс, правда, не пользуется, но не в этом дело! Живет он как раз тогда, когда разговор о разуме государства становятся широко распространенными. Мы-то, из-за череды удивительных превращений, происходящих с терминами, пожалуй, даже и не догадываемся, что эти слова означают в наше время «государственный (или национальный) интерес». В точности в год рождения Гоббса (1588) итальянский автор Джованни Ботеро написал книгу «О величии городов», в которой объяснял принципы правильного управления, а уже в следующем он завершил книгу «Della ragion di Stato», первую, где это понятие было вынесено на обложку, хотя говорили о нем к этому времени не менее полувека. Ботеро гневно упрекал за неправильную трактовку «разума» государства знаменитого (в те годы — уже проклятого, пресловутого) флорентийца Никколо Макьявелли (у которого, заметим попутно, этого понятия еще нет, но которому его введение приписывают). Макьявелли был уверен, что успех властителя может и должен быть достигнут, даже если придется обмануть косный народ и вести его к величию хитростью и силой, потому что главная задача правителя — сохранение государства, а не добродетель граждан. Ботеро же считал, что сам властитель должен быть добродетелен и вызывать у граждан привязанность и восхищение. Гоббс, конечно, знал об этих спорах. Ему была понятна их оборотная сторона. Свободные города вызывают его ненависть. Он призывает не путать свободу городов от внешнего принуждения со свободой граждан внутри городов. Города, где граждане свободны и сами определяют характер власти, — это республики. Гоббс против республик, он за новую форму организации политической жизни, ту самую, которую итальянцы называют «stato», англичане же — «state». Государство-stato не дает гражданам полноценной возможности сочувствовать, со-мыслить с ним, соучаствовать в нем. В интересах государства может быть совершено, что не сможет оправдать для себя добродетельный гражданин, пекущийся о спасении души. Для эффективного управления публичность не требуется, резоны действий государства не должны быть объявлены. Гражданин обладает способностью различать доброе и злое, но откуда он берет критерии? Его разум, говорит традиция, позволяет эти критерии найти и применить. Этот разум — «правый», то есть правильный, прямой, здравый, «recta ratio». Но в государстве Гоббса разум самого государства есть правый разум. А как же быть человеку, который захочет своим разумом испытать государство? — Никак.

В тридцать первой главе Гоббс вспоминает о книге Иова и объясняет: «А как горько упрекает Бога Иов за обрушившиеся на него многочисленные несчастья, несмотря на его непорочность. В случае с Иовом Бог сам решает этот вопрос, руководствуясь не грехом Иова, а своим собственным могуществом». Иначе говоря, всемогущество Бога есть источник права, а не право — источник всемогущества. Необходимо почитание Бога, то есть внутренняя мысль о его доброте, но источником этой мысли должно стать сознание его могущества. Вопрос о том, возможно ли такое почитание государства — самый болезненный для философии Гоббса. Государство признается как источник права и справедливости, высший судья во всех делах, включая вопросы веры, действующий, однако, всякий раз декларируемым, но оттого не более понятным причинам. Высшее, лучшее в человеке приходит при этом в соприкосновение и столкновение с мощью левиафана. Мир, который должен был быть собран в этой конструкции, раскалывается. Человек, ищущий причины, наталкивается на разум государства и, не постигая его решений, склоняется пред его мощью. Человек, ищущий справедливости, наталкивается в лице суверена на высшего судью и интерпретатора вечных законов. Он склоняется перед ним.

Гоббсовским вопросом социологи часто называют вопрос о том, как возможен социальный порядок, то есть возможен ли он вообще. Вывернув его наизнанку, мы получаем вопрос о том, может ли быть насилие вписано в порядок политического мироздания или, еще точнее: возможна ли практическая, непрерывно возобновляемая теодицея смертного бога, постоянно творящего насилие и мир в постоянно творимом, полном насилия социальном мире.

Это делает Гоббса необыкновенно актуальным мыслителем. Это объясняет, почему «Левиафан» издают и переиздают, почему многие годы выходит специальный журнал, посвященный исследованию философии Гоббса, почему новые книги и статьи во всем большем количестве появляются в разных странах каждый год. Гоббс предложил конструкцию государства столь же, на первый взгляд, простую, сколь и загадочную. В основании авторитарного, полицейского государства Гоббса лежит вполне современный принцип демократического равноправия. Источником государственной власти является, по сути, народ, а народ возникает из множества разрозненных индивидов лишь тогда, когда отдельные люди внятно, недвусмысленно, словами или другими знаками выражают готовность быть вместе. Эту свою совместность в лице суверенного властителя (причем таким властителем может быть не только король, но и парламент или даже демократическая ассамблея большинства, хотя об этом Гоббс пишет крайне глухо) они опознают как единство. Поскольку никакого общественного договора, кроме явного подтверждения лояльности, в реальности не бывает, государство держится как своей силой, внушающей всем страх, так и поддержкой граждан, которые видят именно в нем, в государстве, защитника и благодетеля. При этом в их частную жизнь оно не залезает и дает возможность, если только человек не покушается на мир и порядок, каждому гражданину действовать эгоистически, себе во благо. Это — в высшей степени либеральная конструкция, которая — в том-то и таится подвох — держится лишь постольку, поскольку гражданин считает, что у государства действительно есть высший разум и высшее право. Мы повторяемся, мы ходим по кругу? Не совсем так. Ведь в государстве, которому он лоялен, народ, а значит, и каждый человек, опознает себя самого. В воле государства — свою собственную готовность передоверить ему, государству, все решения и всю защиту. Обосновывая лояльность, Гоббс напоминает об авторизации, которая, исторически, неизвестно, была ли, и которую, фактически, надо подтверждать лояльностью. Конструкция шатается. Лояльность — это авторизация, а необходимость лояльности обосновывается ссылками на авторизацию. Спасти конструкцию может лишь ужас: страх войны и страх перед террором государства.

Современное государство, казалось бы, нашло выход из этого круга, причем нашло его очень давно. Что такое демократические выборы представительной власти, как не авторизация, совершающаяся достаточно регулярно, чтобы каждый гражданин мог и должен был сказать: это не захватчики, не посторонние силы управляют мною. То, что у меня теперь такие правители, — это была моя воля. Это я согласился считать своим решением все, что они совершают. Это я отказался от исследования главных вопросов справедливости и права…

Впрочем, нет. Мы-то знаем, что современная демократия устроена совершенно по-другому! Даже в перерывах между выборами граждане находят возможность критиковать правительство, воздействовать на его решения, апеллировать к принципам, которые важнее правительственных решений, наконец, досрочно, если уж совсем невмоготу, смещать правителей и даже заменять целые системы правления. Хорошо, если при этом обходится без гражданской войны, без партизанщины (в том числе «городской герильи»), без террора. Если же нет, многим вспоминаются важные слова Гоббса, сказанные им в завершение своего труда: «Вся моя задача состояла в том, чтобы показать связь между защитой и повиновением». Государство всегда готово предложить защиту — в обмен на повиновение. В этом и состоит страшная тайна «Левиафана».

Примечание

  1. Ср. у Л. Фуано: «Гоббс не утверждает здесь, будто существования государства достаточно, чтобы рассеять страх и недоверие в отношениях между людьми; он также не утверждает, что страх, в себе и для себя, делает недействительными договоры. Прежде всего, государство не рассеивает страх, потому что оно само есть источник другого, специфического страха, называемого «terrour» (ужасом), который берет начало в его исключительно праве выносить приговоры и осуществлять наказания» (Foisneau L. Leviathan’s Theory of Justice // Leviathan after 350 Years / Ed. By Sorell T., Foisneau L. Oxford: Oxford University Press, 2004. P. 108).

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *